С утра до обеда сыграли две пульки в преферанс. Пообедали в час. После обеда рассказывали еврейские анекдоты и задавали друг другу армянские загадки. Потом спали. В сумерки Керимов доложил, что сестра Шура, хозяйка, прислала спросить, на сколько персон накрывать стол и где взять стульев. Генерал, соображая, вскинул глаза на низкий, прогнувшийся в средине, потолок халупы, а Недоразумение сердито сказал:
— Полопаем и так!
С тем Керимов и ушел, — генерал ничего не придумал.
Картер, вобрав голову в плечи, мелкими шажками кружился по комнатке и наламывал язык. Недоразумение поглядел с сожалением на его на его тонкие, согнутые в коленях, ноги в узких штанах, на фурункулезную шею и, вздохнув, сказал:
— Мистер! и вы, ваше п-ство! давайте хоть из этого закута вылезем на свет Божий!
— Но куда? — уныло спросил генерал.
— К Бергу, скажем. Навестим болящего.
Картер, человек пунктуальный, поднес палец ко лбу, прикинул, взвесил и сообразил. Потом сказал:
— Хорошо. Идем. Предлагаю через парк: я забегу в дивизионный пункт насчет стульев.
Генерал на это мрачно махнул рукой: не к чему, мол. Но стал одеваться.
За низенькой дверью чулана, в котором пахло елками и курятником, все трое сразу ухнули и нагнулись: ветер сыпнул им в лицо горстями белых отрубей. Не было никаких признаков тропинки. Поджарый Картер подобрал шинель до пояса и пошел впереди. За ним генерал, — ноги увязали в рыхлом снегу выше колен. За генералом — Недоразумение в черном своем полушубке, который после дождя сел и не на все крючки застегивался. Генерал слышал, как тяжело сопел Недоразумение. Он и сам задыхался, стараясь не отстать от молодого, суетливого Картера. Нагнувшись, они усиленно сучили ногами, старались попасть в готовые следы, но подвигались неспоро, толклись на месте. Что-то говорил в свой башлык Картер, чего генерал никак не мог разобрать. Сзади кричал, уткнувшись вниз, Недоразумение. Звуки долетали до генерала смутным, приглушенным лаем. Качалась мутно-белая снежная завеса и прятала мир в белое колеблющееся рядно.
— Февраль по-ихнему называется Лютой — и не даром! — прокричал Недоразумение, когда остановились передохнуть.
Картер, до которого донесся лишь смутный, сердитый лай, прокричал в ответ:
— Да, удовольствие ниже среднего!..
В парке пошли легче — не было сугробов, снег лежал ровно. Старые черные великаны стояли безмолвно, как зачарованные, — чуть слышный шел говор ветра в высоте, внизу легла безбрежная тишина и торжественный покой, молитвенное безмолвие опустевшего храма.
У дивизионного пункта постояли, подождали, пока Картер закончил переговоры о стульях. Где-то впереди, к костелу, внезапно выросли смутные звуки, похожие на отдаленный говор бубенчиков. В них было что-то невероятное и радостное: неужели русская тройка — здесь, в этой дыре?.. Звуки как внезапно выросли, так и утонули вдруг в белой мгле.
Вышел Картер. К Бергу было недалеко — лишь завернуть направо, за каменный домик ксендза, и пройти огород, — Берг занимал помещение бывшей звинячской почтовой конторы. За углом опять донеслись звуки бубенчиков, — прозвенели и смолкли.
— У меня страшная, иллюзия слуха, — сказал доктор Недоразумение: — вы не слышите колокольчик, дар Валдая?
Но Картер, шедший впереди, вдруг закричал дико и радостно:
— Какая иллюзия — криводубцы! — и прыжками побежал вперед.
Перед калиткой, у почтового домика, стояло двое саней-розвальней. Около них суетились денщик Попадейкин и фуражир Газенко, радостно визжала Шура — в ситцевой кофточке, с непокрытой головой, выбежавшая по-летнему. Слышался знакомый бас студента Джама. Погромыхивали бубенцами лошади. Закутанный, завязанный Макарка, маленький, чуть видный в сугробе, сиплым голосом давал распоряжения конюхам.
Картер подбежал к саням, нагнулся к темным фигурам, по-деревенски закутанным в мужские полушубки, в валенках и толстых платках, встретил милый, веселый блеск знакомых глаз и диким ревом выразил свою радость.
— Ах, мои милые!.. милые!.. милые мои!..
В беспомощной неуклюжести закутанных женщин было подлинно что-то неуловимо милое, кокетливое, чуть-чуть смешное, и радостно замирало сердце оттого, что были они так близки, новы в белой мути зимней ночи и такие знакомо родненькие.
— Это кто? Надя? Как трогательно… ах, славные мои сестрички! Кити! И Катя? две Кати! Вот умницы! вот славненькие! приехали?..
— Довольны? Ну, тащите! Здравствуйте, генерал! Помогите вылезть…
И генерал, и Недоразумение, зараженные общим радостным возбуждением старательно топтались вокруг саней, кричали, умилялись, помогали закутанным сестрам, бессильно пытавшимся подняться, мешали. Макарка торжественно вынул из соломы бутыль:
— Вот она! — сказал он с гордостью…
… В перевязочную доступ посторонним был закрыт. Посторонними были все, не имевшие касательства к сервировке и прочим приготовлениям съестного и распивочного порядка. Макарка, доставивший бутыль сливянки, уже не был посторонним. Он вошел в привычную ему роль хозяйственного распорядителя, сиплый командующий голос его чаще других слышался за дверью, вперемежку с приятным звоном стаканов и громом передвигаемой мебели, и возбуждал радостное волнение. С дивизионного пункта принесли стулья гр. Тржибуховской — с высокими спинками. Олейников и Глезерман внесли из столовой знакомый диван с потертым плюшем, потом вынесли назад, потом опять внесли. Повар Новиков, закончив художественную отделку тортов, разрезал кулебяку.
Гости и хозяева толклись в правой палате. Чувствовалась торжественная приподнятость — оттого, что были закрыты двери в перевязочную, оттого, что нельзя было пикироваться с криводубцами, а надо было занимать их, как гостей, — оттого, что Лонгин Поплавский надел крахмальную манишку, а его семилетняя дочка, черноглазая козочка Зося, в новом платьице и с новой лентой в косичке, необычно притихла и жалась к отцу, — оттого, что все чувствовали волчий голод, потому что пообедали рано, в час дня, и всем приказано было беречь аппетит к вечеру.