Скуластый подпрапорщик, наблюдавший за солдатами, с обмерзшими усами пшеничного цвета, откозырял генералу и показал, как пройти в землянку. Генерал отвернул мерзлый, запудренный снегом, гремучий, как жесть, брезент, закрывавший вместо двери вход в землянку, шагнул в темь и покатился по мокрым, скользким глиняным ступенькам вниз, в теплый погреб. Густым пахучим паром и дымом окутал его погреб, и в первый момент в желтом сумраке, в дымной мгле виден был только огонек лампы, жидким пятном расплывшийся налево от входа. Потом обозначились темные фигуры — сидели на лавках и стояли с жестяными кружками люди в мокрых, прелью пахнущих шинелях.
Потом голос санитара Липатова из-за дымной завесы сказал:
— Это Петр Тимофеич?
— Здравствуйте, Иван Николаевич. Не нижу вас только… А-а, вот… Ну, как вы тут?
— Да ничего. Вот действуем…
— Вижу, вижу…
Генерал пригляделся, — можно было видеть уже всех солдат с кружками, мокрые, как в руднике, стены, крепи потолка, с которых капало, кипятильник из белой жести, мешки с хлебом на лавке — все скудное хозяйство. Духота, дым, жидкая грязь на полу, капель с потолка — как скудно в этой норе и неуютно…
— Дымно у вас тут, — сказал генерал.
— Есть немного.
Липатов, серый, молчаливый, с плебейским лицом, тихий человек, никогда ни на что не роптал. Природа в избытке наделила его высокой мудростью терпения и философской невозмутимости. И голос у него был тихий, деликатный, девичий.
— А где же тут сестры помещались?
— Сестры вчера еще в Ласковцы отбыли.
Генерал вопросительно посмотрел на Липатова, — чуть-чуть как будто иронией звучало это «отбыли». Но Липатов стоял перед ним, с жестяным чайником в руках, как всегда — серый и смирный, и ничего нельзя было прочитать на его замкнутом, спокойном лице с длинным носом.
— Что же, не понравилось?
— Как видно…
Липатов налил солдату, протянувшему кружку, из чайника, придерживая крышку средним пальцем, и мягко прибавил.
— Да тут и действительно не очень удобно. Главное: угарно…
Он деликатно выгораживал сестер, как нянька балованных ребят.
— Ну, да, — ответил генерал, охотно соглашаясь. Обобрал последние мокрые сосульки с усов и бороды, рассмеялся: — Я же был против их поездки. Но Осинина такую истерическую сцену закатила… Э, шут с ними! Эти «слабые женщины» въелись мне в холку!.. Ну что ж, вам пора отдохнуть? Вас сменяет Глезерман. Охотой вызвался…
— Слушаю.
Они вылезли из землянки на воздух. Генерал, жмурясь от белого света и снежного песку, щекотавшего лицо, засмеялся от удовольствия, — так приятен был после духоты и дыма холодный чистый воздух, белый свет и все эти пустынные холмы, курившиеся белым куревом. Из курева вырастали рассеянные темные облака, плыли к землянкам. Ближе — они сжимались, умалялись в росте, принимали очертания зябко согнувшихся человеческих фигур, занесенных снежной пудрой.
— В халупу? Да, да… Мне и Милитона повидать надо. Отлично. Иду…
Генерал потоптался, оглянулся на мерзлый валенок, торчавший из-под брезента, потер лоб.
— Так вы не ждите, Иван Николаевич: поедят лошади, можете ехать. Ну, пока до увиданья…
В халупе было тепло и — после землянки — даже уютно. Доктор Милитон Андреевич, начальник связи подпоручик Козлов и казачий прапорщик резались в преферанс. За чаем с леденцами генерал быстро согрелся.
Петропавловский весело рассказывал о сестрах — Осининой и Гиацинтовой, — изобразил в лицах, как постепенно угасало в дымной землянке их самоотверженное рвение. Прапорщик и подпоручик восклицали: — Ого! — когда он вставлял крепкие семинарские остроты. Генерал чувствовал, что тяжелеют веки, дремота тонким туманом заволакивает лица и звуки, отодвигает их в даль, наливает тело блаженным равнодушием ко всему на свете.
— Я шесть перевязок ночью сделал и двадцать рублей продул вот поручику… — жужжал где-то далеко бас доктора: — вазелину так и не привезли?..
— Нет, — с трудом стряхивая дремоту, отвечал генерал.
— Я же телефонировал!
— Где ж его взять?
— А сало соленое прислали. Соленым смазывать нельзя. Зачем оно мне?
— И сала свежего не нашли…
— Солдаты сожрали, впрочем…
Вошел старик, хозяин халупы, быстро стал говорить что-то. Похоже — какую-то жалобу. Раньше всех уловил ее суть казачий прапорщик.
— Сапоги у него отобрали. Ну, пойдем, деду, разберем…
Когда они вышли, доктор подмигнул с благодушной иронией:
— Казачество… Всю ночь не спали, рыскали с факелами, — и сейчас не дремлют, как видно. А должен сказать: молодцы! Всю ночь таскали солдатишек. Фролов тут есть один, — двоих сразу доставил: одного увязал на седле, другого на спине пер — сам за хвост лошади держался… Умилил он меня, подлец!..
Прапорщик вернулся и сказал:
— Кажется, затихает немного. Ветер как будто убился.
— Ну что с сапогами? — спросил генерал.
— А черт их разберет! Казак говорит: «он сам мне дал надеть, пока мои высохнут». А старик головой мотает: не давал, дескать… Еще стаканчик не прикажете?
— Нет, покорно благодарю. Я должен ехать…
Генерал вздохнул: было так хорошо сидеть в тепле, слушать знакомые остроты доктора, чуть-чуть дремать, закрыв глаза, прислушиваться к тихому пению белой замети, к далекому захлебывающемуся причитанию солдатской матери и к тихо ноющей боли сердца. Никуда не хотелось.
— Я должен доехать в окопы, — прибавил он.
— Зачем это? из любопытства? — спросил доктор.
Генерал и сам не знал хорошенько — зачем? Конечно, больше из любопытства. Но было совестно в этом сознаться. И он сказал с значительным выражением: