— Что, землячок, ранен? — встречала обычным вопросом дежурная сестра.
— Так точно, сестрица, ранен.
— Ну, разуйся там и входи.
Солдатик разувался в коридоре, а в палате у порога снимал шинель и прочие покровы. Привычным порядком его, голого и дрожащего, студент и сестра очищали бензином или спиртом от грязи и паразитов, одевали в сухое, перевязывали, подкармливали, отогревали. И потом направляли дальше, в установленном порядке следования.
За всем тем оставалось много свободного времени, которое надо было чем-нибудь убить. Ели сытно, помногу, спали долго, много говорили, спорили и ссорились. Перечитывали старые номера газет, изучали языки, играли в шахматы, в карты. В шахматы играли в столовой, у Лонгина Поплавского. В карты — по ночам, в халупах. Иногда в халупу садовника Игнатия Притулы, где в одной комнате помещался генерал с доктором Картером, а в другой денщики и часть команды, являлись в полночь Берг и Петропавловский, будили генерала и доктора и садились играть. Играли до того часу, когда денщик Сибай Керимов, проснувшись, приносил генералу вычищенные сапоги, и с смущением видел его в одном белье с картами в руках, и доктора Николая Петровича — тоже в одной рубахе, а с ними за столом его высокоблагородие Володю и его высокоблагородие доктора Милитона Тимофеича, сердито кричавшего на генерала:
— Не умеете играть и — не садитесь! Самое лучшее!..
Зимы не было. Стояла слякоть. Сеял мелкий дождь, гулял ветер, мокрый и зябкий. На шоссе стояла шоколадная жижа в полколена. Солдаты в мокрых шинелях и башлыках были похожи на убогих богомолок после дождя. И, глядя на них, становилось зябко на сердце: в окопах они сидели и лежали в холодной грязи, — никакая подстилка не спасала, — грязь забиралась всюду, въедалась в тело, въедалась в душу, становилась неодолимой мистической силой, беспредельной, нескончаемой — изо дня в день, из недели в неделю…
Было редким праздником, когда легкий морозец подсушивал дороги и черные картофельные поля, прояснялось небо, играло солнце. В такие дни солдатские песни звучали весело и лихо, площадь у костела пестрела девичьими платками, широко и гулко раскатывались орудийные выстрелы, и в голубой высоте, над лиловыми лесочками, над черною пашней и зелеными озимями, кружили аэропланы — наши и неприятельские, — и радостно волновало их далекое, глухое, могучее жужжание…
В ясные лунные ночи, с морозцем, оживал старый парк, — сюда шли сестры, студенты-санитары, интендантские чиновники и все любители красоты — помечтать, побродить по аллеям, разделить с кем-нибудь жалобы на скуку и бессмысленность жизни. Шуршали листья под ногой, мягко похрустывала подмерзшая трава, белая под луной, лежал четкий узор света и теней на дорожках, сквозь черные ветви старых великанов заглядывали редкие звезды и край неровно обрезанного месяца. Таилась незнакомая, немножко жуткая красота в темном молчании старого парка, полного воспоминаний, призраков и теней прошлого.
И смутно вспоминалось свое, интимное, давнее, — красивое и невозвратно как будто утерянное. Хотелось всем рассказать что-то значительное, важное, сокровенное, излить накопившуюся муть недоумений перед жизнью, тоску темных гаданий, беспокойные смутные думы…
Но то, что говорилось, было пустое, мелкое, буднично-серое: мелко и нудно жаловались на жизнь, скучно сплетничали, перебирали свои дрязги, вздыхали, грозились кому-то — бросить все и уехать. За долгие месяцы и годы тесной совместной жизни все примелькались и наскучили друг другу, надоели и опостылели. Перевлюбились, перессорились. Изведали тернии дружбы, упивались враждой, тихой, затаенной ненавистью. И ничего, ничего не осталось неизведанного, нового, увлекающего, восторженного. Ничего даже просто занимательного, интересного, никакого возвышающего обмана… Опростились красивые позы, потускнели возвышенные чувства, стерлись и опошлились слова. И было какое-то непостижимое, странное несоответствие между величавым трагизмом совершающегося и жалкой муравьиной мелкотой участников…
В прелестной аллейке из подстриженных елочек встретили Осинину и сестру Нату. Берг вдруг вспомнил, что ему необходимо сказать что-то сестре Осининой. Сестра Ната взяла за рукав генерала.
— Вы мне нужны, м-сье женераль, — сказала она обворожительным тоном: — не бойтесь, не бойтесь, сестры Дины здесь нет, и вы — в безопасности… Н-но… опасны!.. — засмеявшись и чуть-чуть похилившись на него, пропела она: — пойдемте, я покажу вам один прэ-лест-ный уголок…
Маленькая кокетливая Ната с лисьей, смышленой мордочкой рыбинской мещаночки, умела произносить «компрэсс», «лимон» совсем на французский манер, когда хотела быть обворожительной. Умела решительно и быстро покорять сердца. Одоление начальствующих лиц предпочитала победам над рядовыми поклонниками из зеленой молодежи.
— Вы знаете? — этим липам пятьсот лет!..
Они остановились около плетеных скамеек между двумя старыми, дуплистыми липами с огромными шишками наплывов и наростов. Уголок был, правда, не лишен прелести: заросли вишенника, молодые тополя, семья елочек, уцелевших от солдатского топора, — глушь и тишина…
— Пятьсот лет! — повторила Ната: — вы чувствуете это?
Генерал поскреб бороду, поглядел вверх, на черные арабески переплетенных ветвей, кашлянул и сказал:
— М-да!.. А откуда это известно?
— Садовник говорил. Сядем… Сколько они видели?.. Садитесь же!.. У-у, и что вы вечно такой… не выспавшийся?..
Генерал посмотрел в улыбающееся личико с мелкими чертами, бледное в лунном свете, хорошенькое, дразнящее. Сел и сказал: